Сайт поезії, вірші, поздоровлення у віршах ::

logo

UA  |  FR  |  RU

Рожевий сайт сучасної поезії

Бібліотека
України
| Поети
Кл. Поезії
| Інші поет.
сайти, канали
| СЛОВНИКИ ПОЕТАМ| Сайти вчителям| ДО ВУС синоніми| Оголошення| Літературні премії| Спілкування| Контакти
Кл. Поезії

 x
>> ВХІД ДО КЛУБУ <<


e-mail
пароль
забули пароль?
< реєстрaція >
Зараз на сайті - 9
Пошук

Перевірка розміру




Маяковский Владимир Владимирович

Прочитаний : 1403


Творчість | Біографія | Критика

ОБЛАКО В ШТАНАХ

Тетраптих

(вступление)

Вашу  мысль,
мечтающую  на  размягченном  мозгу,
как  выжиревший  лакей  на  засаленной  кушетке,
буду  дразнить  об  окровавленный  сердца  лоскут:
досыта  изъиздеваюсь,  нахальный  и  едкий.

У  меня  в  душе  ни  одного  седого  волоса,
и  старческой  нежности  нет  в  ней!
Мир  огромив  мощью  голоса,
иду  -  красивый,
двадцатидвухлетний.

Нежные!
Вы  любовь  на  скрипки  ложите.
Любовь  на  литавры  ложит  грубый.
А  себя,  как  я,  вывернуть  не  можете,
чтобы  были  одни  сплошные  губы!

Приходите  учиться  -
из  гостиной  батистовая,
чинная  чиновница  ангельской  лиги.

И  которая  губы  спокойно  перелистывает,
как  кухарка  страницы  поваренной  книги.

Хотите  -
буду  от  мяса  бешеный
-  и,  как  небо,  меняя  тона  -
хотите  -
буду  безукоризненно  нежный,
не  мужчина,  а  -  облако  в  штанах!

Не  верю,  что  есть  цветочная  Ницца!
Мною  опять  славословятся
мужчины,  залежанные,  как  больница,
и  женщины,  истрепанные,  как  пословица.


1

Вы  думаете,  это  бредит  малярия?

Это  было,
было  в  Одессе.

"Приду  в  четыре",-  сказала  Мария.
Восемь.
Девять.
Десять.

Вот  и  вечер
в  ночную  жуть
ушел  от  окон,
хмурый,
декабрый.

В  дряхлую  спину  хохочут  и  ржут
канделябры.

Меня  сейчас  узнать  не  могли  бы:
жилистая  громадина
стонет,
корчится.
Что  может  хотеться  этакой  глыбе?
А  глыбе  многое  хочется!

Ведь  для  себя  не  важно
и  то,  что  бронзовый,
и  то,  что  сердце  -  холодной  железкою.
Ночью  хочется  звон  свой
спрятать  в  мягкое,
в  женское.

И  вот,
громадный,
горблюсь  в  окне,
плавлю  лбом  стекло  окошечное.
Будет  любовь  или  нет?
Какая  -
большая  или  крошечная?
Откуда  большая  у  тела  такого:
должно  быть,  маленький,
смирный  любёночек.
Она  шарахается  автомобильных  гудков.
Любит  звоночки  коночек.

Еще  и  еще,
уткнувшись  дождю
лицом  в  его  лицо  рябое,
жду,
обрызганный  громом  городского  прибоя.

Полночь,  с  ножом  мечась,
догнала,
зарезала,-
вон  его!

Упал  двенадцатый  час,
как  с  плахи  голова  казненного.

В  стеклах  дождинки  серые
свылись,
гримасу  громадили,
как  будто  воют  химеры
Собора  Парижской  Богоматери.

Проклятая!
Что  же,  и  этого  не  хватит?
Скоро  криком  издерется  рот.
Слышу:
тихо,
как  больной  с  кровати,
спрыгнул  нерв.
И  вот,-
сначала  прошелся
едва-едва,
потом  забегал,
взволнованный,
четкий.
Теперь  и  он  и  новые  два
мечутся  отчаянной  чечеткой.

Рухнула  штукатурка  в  нижнем  этаже.

Нервы  -
большие,
маленькие,
многие!-
скачут  бешеные,
и  уже
у  нервов  подкашиваются  ноги!

А  ночь  по  комнате  тинится  и  тинится,-
из  тины  не  вытянуться  отяжелевшему  глазу.

Двери  вдруг  заляскали,
будто  у  гостиницы
не  попадает  зуб  на  зуб.

Вошла  ты,
резкая,  как  "нате!",
муча  перчатки  замш,
сказала:
"Знаете  -
я  выхожу  замуж".

Что  ж,  выходите.
Ничего.
Покреплюсь.
Видите  -  спокоен  как!
Как  пульс
покойника.
Помните?
Вы  говорили:
"Джек  Лондон,
деньги,
любовь,
страсть",-
а  я  одно  видел:
вы  -  Джоконда,
которую  надо  украсть!
И  украли.

Опять  влюбленный  выйду  в  игры,
огнем  озаряя  бровей  загиб.
Что  же!
И  в  доме,  который  выгорел,
иногда  живут  бездомные  бродяги!

Дразните?
"Меньше,  чем  у  нищего  копеек,
у  вас  изумрудов  безумий".
Помните!
Погибла  Помпея,
когда  раздразнили  Везувий!

Эй!
Господа!
Любители
святотатств,
преступлений,
боен,-
а  самое  страшное
видели  -
лицо  мое,
когда
я
абсолютно  спокоен?

И  чувствую  -
"я"
для  меня  мало.
Кто-то  из  меня  вырывается  упрямо.

Allo!
Кто  говорит?
Мама?
Мама!
Ваш  сын  прекрасно  болен!
Мама!
У  него  пожар  сердца.
Скажите  сестрам,  Люде  и  Оле,-
ему  уже  некуда  деться.
Каждое  слово,
даже  шутка,
которые  изрыгает  обгорающим  ртом  он,
выбрасывается,  как  голая  проститутка
из  горящего  публичного  дома.
Люди  нюхают  -
запахло  жареным!
Нагнали  каких-то.
Блестящие!
В  касках!
Нельзя  сапожища!
Скажите  пожарным:
на  сердце  горящее  лезут  в  ласках.
Я  сам.
Глаза  наслезнённые  бочками  выкачу.
Дайте  о  ребра  опереться.
Выскочу!  Выскочу!  Выскочу!  Выскочу!
Рухнули.
Не  выскочишь  из  сердца!

На  лице  обгорающем
из  трещины  губ
обугленный  поцелуишко  броситься  вырос.

Мама!
Петь  не  могу.
У  церковки  сердца  занимается  клирос!

Обгорелые  фигурки  слов  и  чисел
из  черепа,
как  дети  из  горящего  здания.
Так  страх
схватиться  за  небо
высил
горящие  руки  "Лузитании".

Трясущимся  людям
в  квартирное  тихо
стоглазое  зарево  рвется  с  пристани.
Крик  последний,-
ты  хоть
о  том,  что  горю,  в  столетия  выстони!


2

Славьте  меня!
Я  великим  не  чета.
Я  над  всем,  что  сделано,
ставлю  "nihil".

Никогда
ничего  не  хочу  читать.
Книги?
Что  книги!

Я  раньше  думал  -
книги  делаются  так:
пришел  поэт,
легко  разжал  уста,
и  сразу  запел  вдохновенный  простак  -
пожалуйста!
А  оказывается  -
прежде  чем  начнет  петься,
долго  ходят,  размозолев  от  брожения,
и  тихо  барахтается  в  тине  сердца
глупая  вобла  воображения.
Пока  выкипячивают,  рифмами  пиликая,
из  любвей  и  соловьев  какое-то  варево,
улица  корчится  безъязыкая  -
ей  нечем  кричать  и  разговаривать.

Городов  вавилонские  башни,
возгордясь,  возносим  снова,
а  бог
города  на  пашни
рушит,
мешая  слово.

Улица  муку  молча  пёрла.
Крик  торчком  стоял  из  глотки.
Топорщились,  застрявшие  поперек  горла,
пухлые  taxi  и  костлявые  пролетки
грудь  испешеходили.

Чахотки  площе.
Город  дорогу  мраком  запер.

И  когда  -
все-таки!-
выхаркнула  давку  на  площадь,
спихнув  наступившую  на  горло  паперть,
думалось:
в  хорах  архангелова  хорала
бог,  ограбленный,  идет  карать!

А  улица  присела  и  заорала:
"Идемте  жрать!"

Гримируют  городу  Круппы  и  Круппики
грозящих  бровей  морщь,
а  во  рту
умерших  слов  разлагаются  трупики,
только  два  живут,  жирея  -
"сволочь"
и  еще  какое-то,
кажется,  "борщ".

Поэты,
размокшие  в  плаче  и  всхлипе,
бросились  от  улицы,  ероша  космы:
"Как  двумя  такими  выпеть
и  барышню,
и  любовь,
и  цветочек  под  росами?"
А  за  поэтами  -
уличные  тыщи:
студенты,
проститутки,
подрядчики.

Господа!
Остановитесь!
Вы  не  нищие,
вы  не  смеете  просить  подачки!

Нам,  здоровенным,
с  шаго  саженьим,
надо  не  слушать,  а  рвать  их  -
их,
присосавшихся  бесплатным  приложением
к  каждой  двуспальной  кровати!

Их  ли  смиренно  просить:
"Помоги  мне!"
Молить  о  гимне,
об  оратории!
Мы  сами  творцы  в  горящем  гимне  -
шуме  фабрики  и  лаборатории.

Что  мне  до  Фауста,
феерией  ракет
скользящего  с  Мефистофелем  в  небесном  паркете!
Я  знаю  -
гвоздь  у  меня  в  сапоге
кошмарней,  чем  фантазия  у  Гете!

Я,
златоустейший,
чье  каждое  слово
душу  новородит,
именинит  тело,
говорю  вам:
мельчайшая  пылинка  живого
ценнее  всего,  что  я  сделаю  и  сделал!

Слушайте!
Проповедует,
мечась  и  стеня,
сегодняшнего  дня  крикогубый  Заратустра!
Мы
с  лицом,  как  заспанная  простыня,
с  губами,  обвисшими,  как  люстра,
мы,
каторжане  города-лепрозория,
где  золото  и  грязь  изъязвили    проказу,-
мы  чище  венецианского  лазорья,
морями  и  солнцами  омытого  сразу!

Плевать,  что  нет
у  Гомеров  и  Овидиев
людей,  как  мы,
от  копоти  в  оспе.
Я  знаю  -
солнце  померкло  б,  увидев
наших  душ  золотые  россыпи!

Жилы  и  мускулы  -  молитв  верней.
Нам  ли  вымаливать  милостей  времени!
Мы  -
каждый  -
держим  в  своей  пятерне
миров  приводные  ремни!

Это  взвело  на  Голгофы  аудиторий
Петрограда,  Москвы,  Одессы,  Киева,
и  не  было  ни  одного,
который
не  кричал  бы:
"Распни,
распни  его!"
Но  мне  -
люди,
и  те,  что  обидели  -
вы  мне  всего  дороже  и  ближе.

Видели,
как  собака  бьющую  руку  лижет?!

Я,
обсмеянный  у  сегодняшнего  племени,
как  длинный
скабрезный  анекдот,
вижу  идущего  через  горы  времени,
которого  не  видит  никто.

Где  глаз  людей  обрывается  куцый,
главой  голодных  орд,
в  терновом  венце  революций
грядет  шестнадцатый  год.

А  я  у  вас  -  его  предтеча;
я  -  где  боль,  везде;
на  каждой  капле  слёзовой  течи
распял  себя  на  кресте.
Уже  ничего  простить  нельзя.
Я  выжег  души,  где  нежность  растили.
Это  труднее,  чем  взять
тысячу  тысяч  Бастилий!

И  когда,
приход  его
мятежом  оглашая,
выйдете  к  спасителю  -
вам  я
душу  вытащу,
растопчу,
чтоб  большая!-
и  окровавленную  дам,  как  знамя.


3

Ах,  зачем  это,
откуда  это
в  светлое  весело
грязных  кулачищ  замах!

Пришла
и  голову  отчаянием  занавесила
мысль  о  сумасшедших  домах.

И  -
как  в  гибель  дредноута
от  душащих  спазм
бросаются  в  разинутый  люк  -
сквозь  свой
до  крика  разодранный  глаз
лез,  обезумев,  Бурлюк.
Почти  окровавив  исслезенные  веки,
вылез,
встал,
пошел
и  с  нежностью,  неожиданной  в  жирном  человеке
взял  и  сказал:
"Хорошо!"
Хорошо,  когда  в  желтую  кофту
душа  от  осмотров  укутана!
Хорошо,
когда  брошенный  в  зубы  эшафоту,
крикнуть:
"Пейте  какао  Ван-Гутена!"

И  эту  секунду,
бенгальскую,
громкую,
я  ни  на  что  б  не  выменял,
я  ни  на...

А  из  сигарного  дыма
ликерною  рюмкой
вытягивалось  пропитое  лицо  Северянина.
Как  вы  смеете  называться  поэтом
и,  серенький,  чирикать,  как  перепел!
Сегодня
надо
кастетом
кроиться  миру  в  черепе!



Вы,
обеспокоенные  мыслью  одной  -
"изящно  пляшу  ли",-
смотрите,  как  развлекаюсь
я  -
площадной
сутенер  и  карточный  шулер.
От  вас,
которые  влюбленностью  мокли,
от  которых
в  столетия  слеза  лилась,
уйду  я,
солнце  моноклем
вставлю  в  широко  растопыренный  глаз.

Невероятно  себя  нарядив,
пойду  по  земле,
чтоб  нравился  и  жегся,
а  впереди
на  цепочке  Наполеона  поведу,  как  мопса.
Вся  земля  поляжет  женщиной,
заерзает  мясами,  хотя  отдаться;
вещи  оживут  -
губы  вещины
засюсюкают:
"цаца,  цаца,  цаца!"

Вдруг
и  тучи
и  облачное  прочее
подняло  на  небе  невероятную  качку,
как  будто  расходятся  белые  рабочие,
небу  объявив  озлобленную  стачку.
Гром  из-за  тучи,  зверея,  вылез,
громадные  ноздри  задорно  высморкая,
и  небье  лицо  секунду  кривилось
суровой  гримасой  железного  Бисмарка.
И  кто-то,
запутавшись  в  облачных  путах,
вытянул  руки  к  кафе  -
и  будто  по-женски,
и  нежный  как  будто,
и  будто  бы  пушки  лафет.

Вы  думаете  -
это  солнце  нежненько
треплет  по  щечке  кафе?
Это  опять  расстрелять  мятежников
грядет  генерал  Галифе!

Выньте,  гулящие,  руки  из  брюк  -
берите  камень,  нож  или  бомбу,
а  если  у  которого  нету  рук  -
пришел  чтоб  и  бился  лбом  бы!
Идите,  голодненькие,
потненькие,
покорненькие,
закисшие  в  блохастом  грязненьке!
Идите!
Понедельники  и  вторники
окрасим  кровью  в  праздники!
Пускай  земле  под  ножами  припомнится,
кого  хотела  опошлить!

Земле,
обжиревшей,  как  любовница,
которую  вылюбил  Ротшильд!
Чтоб  флаги  трепались  в  горячке  пальбы,
как  у  каждого  порядочного  праздника  -
выше  вздымайте,  фонарные  столбы,
окровавленные  туши  лабазников.

Изругивался,
вымаливался,
резал,
лез  за  кем-то
вгрызаться  в  бока.

На  небе,  красный,  как  марсельеза,
вздрагивал,  околевая,  закат.

Уже  сумашествие.

Ничего  не  будет.

Ночь  придет,
перекусит
и  съест.
Видите  -
небо  опять  иудит
пригоршнью  обгрызанных  предательством  звезд?

Пришла.
Пирует  Мамаем,
задом  на  город  насев.
Эту  ночь  глазами  не  проломаем,
черную,  как  Азеф!

Ежусь,  зашвырнувшись  в  трактирные  углы,
вином  обливаю  душу  и  скатерть
и  вижу:
в  углу  -  глаза  круглы,-
глазами  в  сердце  въелась  богоматерь.
Чего  одаривать  по  шаблону  намалеванному
сиянием  трактирную  ораву!
Видишь  -  опять
голгофнику  оплеванному
предпочитают  Варавву?
Может  быть,  нарочно  я
в  человечьем  месиве
лицом  никого  не  новей.
Я,
может  быть,
самый  красивый
из  всех  твоих  сыновей.
Дай  им,
заплесневшим  в  радости,
скорой  смерти  времени,
чтоб  стали  дети,  должные  подрасти,
мальчики  -  отцы,
девочки  -  забеременели.
И  новым  рожденным  дай  обрасти
пытливой  сединой  волхвов,
и  придут  они  -
и  будут  детей  крестить
именами  моих  стихов.

Я,  воспевающий  машину  и  Англию,
может  быть,  просто,
в  самом  обыкновенном  Евангелии
тринадцатый  апостол.
И  когда  мой  голос
похабно  ухает  -
от  часа  к  часу,
целые  сутки,
может  быть,  Иисус  Христос  нюхает
моей  души  незабудки.


4

Мария!  Мария!  Мария!
Пусти,  Мария!
Я  не  могу  на  улицах!
Не  хочешь?
Ждешь,
как  щеки  провалятся  ямкою
попробованный  всеми,
пресный,
я  приду
и  беззубо  прошамкаю,
что  сегодня  я
"удивительно  честный".
Мария,
видишь  -
я  уже  начал  сутулиться.

В  улицах
люди  жир  продырявят  в  четырехэтажных  зобах,
высунут  глазки,
потертые  в  сорокгодовой  таске,-
перехихикиваться,
что  у  меня  в  зубах
-  опять!-
черствая  булка  вчерашней  ласки.
Дождь  обрыдал  тротуары,
лужами  сжатый  жулик,
мокрый,  лижет  улиц  забитый  булыжником  труп,
а  на  седых  ресницах  -
да!-
на  ресницах  морозных  сосулек
слезы  из  глаз  -
да!-
из  опущенных  глаз  водосточных  труб.
Всех  пешеходов  морда  дождя  обсосала,
а  в  экипажах  лощился  за  жирным  атлетом  атлет;
лопались  люди,
проевшись  насквозь,
и  сочилось  сквозь  трещины  сало,
мутной  рекой  с  экипажей  стекала
вместе  с  иссосанной  булкой
жевотина  старых  котлет.

Мария!
Как  в  зажиревшее  ухо  втиснуть  им  тихое  слово?
Птица
побирается  песней,
поет,
голодна  и  звонка,
а  я  человек,  Мария,
простой,
выхарканный  чахоточной  ночью  в  грязную  руку  Пресни.
Мария,  хочешь  такого?
Пусти,  Мария!
Судорогой  пальцев  зажму  я  железное  горло  звонка!

Мария!

Звереют  улиц  выгоны.
На  шее  ссадиной  пальцы  давки.

Открой!

Больно!

Видишь  -  натыканы
в  глаза  из  дамских  шляп  булавки!

Пустила.

Детка!
Не  бойся,
что  у  меня  на  шее  воловьей
потноживотые  женщины  мокрой  горою  сидят,-
это  сквозь  жизнь  я  тащу
миллионы  огромных  чистых  любовей
и  миллион  миллионов  маленьких  грязных  любят.
Не  бойся,
что  снова,
в  измены  ненастье,
прильну  я  к  тысячам  хорошеньких  лиц,-
"любящие  Маяковского!"-
да  ведь  это  ж  династия
на  сердце  сумасшедшего  восшедших  цариц.
Мария,  ближе!
В  раздетом  бесстыдстве,
в  боящейся  дрожи  ли,
но  дай  твоих  губ  неисцветшую  прелесть:
я  с  сердцем  ни  разу  до  мая  не  дожили,
а  в  прожитой  жизни
лишь  сотый  апрель  есть.
Мария!

Поэт  сонеты  поет  Тиане,
а  я  -
весь  из  мяса,
человек  весь  -
тело  твое  просто  прошу,
как  просят  христиане  -
"хлеб  наш  насущный
даждь  нам  днесь".

Мария  -  дай!

Мария!
Имя  твое  я  боюсь  забыть,
как  поэт  боится  забыть
какое-то
в  муках  ночей  рожденное  слово,
величием  равное  богу.
Тело  твое
я  буду  беречь  и  любить,
как  солдат,
обрубленный  войною,
ненужный,
ничей,
бережет  свою  единственную  ногу.
Мария  -
не  хочешь?
Не  хочешь!

Ха!

Значит  -  опять
темно  и  понуро
сердце  возьму,
слезами  окапав,
нести,
как  собака,
которая  в  конуру
несет
перееханную  поездом  лапу.
Кровью  сердце  дорогу  радую,
липнет  цветами  у  пыли  кителя.
Тысячу  раз  опляшет  Иродиадой
солнце  землю  -
голову  Крестителя.
И  когда  мое  количество  лет
выпляшет  до  конца  -
миллионом  кровинок  устелется  след
к  дому  моего  отца.

Вылезу
грязный  (от  ночевок  в  канавах),
стану  бок  о  бок,
наклонюсь
и  скажу  ему  на  ухо:
-  Послушайте,  господин  бог!
Как  вам  не  скушно
в  облачный  кисель
ежедневно  обмакивать  раздобревшие  глаза?
Давайте  -  знаете  -
устроимте  карусель
на  дереве  изучения  добра  и  зла!
Вездесущий,  ты  будешь  в  каждом  шкапу,
и  вина  такие  расставим  по  столу,
чтоб  захотелось  пройтись  в  ки-ка-пу
хмурому  Петру  Апостолу.
А  в  рае  опять  поселим  Евочек:
прикажи,-
сегодня  ночью  ж
со  всех  бульваров  красивейших  девочек
я  натащу  тебе.
Хочешь?
Не  хочешь?
Мотаешь  головою,  кудластый?
Супишь  седую  бровь?
Ты  думаешь  -
этот,
за  тобою,  крыластый,
знает,  что  такое  любовь?
Я  тоже  ангел,  я  был  им  -
сахарным  барашком  выглядывал  в  глаз,
но  больше  не  хочу  дарить  кобылам
из  сервской  муки  изваянных  ваз.
Всемогущий,  ты  выдумал  пару  рук,
сделал,
что  у  каждого  есть  голова,-
отчего  ты  не  выдумал,
чтоб  было  без  мук
целовать,  целовать,  целовать?!
Я  думал  -  ты  всесильный  божище,
а  ты  недоучка,  крохотный  божик.
Видишь,  я  нагибаюсь,
из-за  голенища
достаю  сапожный  ножик.
Крыластые  прохвосты!
Жмитесь  в  раю!
Ерошьте  перышки  в  испуганной  тряске!
Я  тебя,  пропахшего  ладаном,  раскрою
отсюда  до  Аляски!

Пустите!

Меня  не  остановите.
Вру  я,
в  праве  ли,
но  я  не  могу  быть  спокойней.
Смотрите  -
звезды  опять  обезглавили
и  небо  окровавили  бойней!
Эй,  вы!
Небо!
Снимите  шляпу!
Я  иду!

Глухо.

Вселенная  спит,
положив  на  лапу
с  клещами  звезд  огромное  ухо.

1914-1915

В.В.Маяковский.  Стихотворения,  поэмы,  пьесы.  Минск,  Изд-во  БГУ  им.  В.И.Ленина,  1977.

Нові твори